Рассказ 41 борис лавренев краткое содержание. Уроки рассказа Бориса Лавренёва «Сорок первый

Кадр из фильма «Герой нашего времени» (2006)

Бэла

Рассказчик-офицер, странствующий по Кавказу, встречает попутчика - старого штабс-капитана Максима Максимыча, бывшего коменданта крепости на южных рубежах России. Тот рассказывает ему историю о молодом офицере Григории Печорине, прибывшем служить под его командование. Печорин был сослан на Кавказ после какой-то неприятной истории.

Офицер был «славный малый», «но из тех людей, с которыми должны случаться разные необыкновенные вещи». Он и Максим Максимыч быстро стали приятелями. Однажды местный горский князь пригласил их на свадьбу дочери. Там Печорин встретил Бэлу, младшую дочь князя. Красавица горянка, она так разительно отличалась от всех светских красавиц, которые были в жизни Печорина, что он решил выкрасть её из отцовского дома.

На эту мысль Печорина подтолкнул рассказ Максима Максимыча о случайно услышанном разговоре брата Бэлы и Казбича - одного из гостей князя, которому тоже очень нравилась девушка. Мальчик очень просил Казбича продать ему своего коня, лучшего во всей Кабарде, за любые деньги, был согласен на всё и даже предложил украсть для него свою сестру. Но тот отказался, и это было на руку Печорину.

Пообещав мальчику помочь увести коня у Казбича в награду за Бэлу, Печорин получил желаемое, хотя и без одобрения Максима Максимыча. Брат девушки привёз её в крепость, забрал коня, пока Печорин отвлекал Казбича, и исчез навсегда, боясь мести лихого горца. Казбич тяжело переживал обман и потерю коня, рано или поздно его месть должна была коснуться участников событий.

Бэла жила в русской крепости, тоскуя по дому и не отвечая на ухаживания Печорина. Ему не удалось растопить лёд в её сердце ни словами любви, ни подарками. Но со временем её сердце оттаяло, и она полюбила его. Печорин же к этому времени начал охладевать к Бэле и тяготиться ею.

Скука, вечная спутница Печорина, снова начала одолевать его. Все чаще он надолго уезжал на охоту, оставляя девушку одну в крепости.

Вскоре объявился Казбич и похитил Бэлу. Услышав её крик, Печорин и Максим Максимыч бросились в погоню. Казбич, понимая, что ему не уйти, бросил девушку, смертельно ранив её. Бэла умерла через два дня на руках у Печорина. Утрату он пережил глубоко в себе и о Бэле больше никогда не говорил. Вскоре после похорон его перевели в другую часть. С Максимом Максимычем они встретятся только через пять лет.

Максим Максимыч

Продолжая своё путешествие, офицер-рассказчик снова встречает Максима Максимыча в придорожной гостинице. В это же время, здесь же, по пути в Персию, останав­ливается Печорин. Старый комендант очень рад предстоящей встрече и в нетерпении просит лакея доложить Печорину, что ждёт его у себя. Максиму Максимычу приходится ждать его очень долго - весь вечер и ночь. Он не понимает, почему Григорий, его старый друг, не спешит увидеться с ним.

Когда, наконец, Печорин появляется, то, вопреки ожиданиям старика, лишь холодно и вскользь приветствует сослуживца и сразу же собирается уезжать. Максим Максимыч просит его остаться подольше, но тот, ссылаясь на спешку, отказывается. Старик с огорчением говорит: «Не так я думал с вами встретиться», и слышит в ответ: «Полно, всякому своя дорога». Максим Максимыч спрашивает у Печорина, что делать с его журналом, который старик хранил всё это время, надеясь вернуть при случае, и слышит в ответ: «Что хотите».

Печорин уезжает.

Максим Максимыч, глубоко огорчённый, отдаёт журнал Печорина рассказчику. Ему он уже без надобности.

Путевые заметки офицера вместе с дневником Григория Печорина становятся романом, который он решает опубликовать, узнав, что героя уже нет в живых. Григорий умер по пути домой из Персии. Этот журнал - наблюдение ума над терзаниями души, написанный без тщеславия и честно. Главный вопрос, который занимает Печорина, - в какой мере человек может распоряжаться своей судьбой?

Тамань

Находясь в поездке по казённой надобности, Печорин остановился в Тамани. Ему пришлось поселиться в доме на берегу, в котором «сильно нечисто». В мрачном доме жили глухая старуха и слепой мальчик.

Ночью Печорин заметил, что слепой отпрааился к берегу моря и, ведомый любопытством, решил проследить за ним.

На берегу он увидел незнакомую девушку - вместе с мальчиком она ждала кого-то с моря. Спустя некоторое время к берегу причалила лодка, и мужчина в ней спустил на берег груз, а мальчик и девушка ему помогли. Наутро, снова увидев девушку, Печорин познакомился с ней и спросил о ночном происшествии. Но странная девушка, смеясь и говоря загадками, так и не ответила ему. Тогда Печорин пригрозил рассказать властям о своей догадке про контрабандную переправку товара, о чём впоследствии пожалел: эти слова едва не стоили ему жизни.

Ближе к ночи девушка позвала Печорина на свидание у моря. Это вызвало у него опасение, но он пошёл, и вместе они отплыли на лодке в море.

Неожиданно девушка бросилась на Печорина и попыталась столкнуть его в воду, но ему удалось удержаться в лодке, сбросить эту ундину в море и вернуться на берег.

Позже Печорин вернулся на то место, где видел контрабандистов, и встретил их там вновь. На этот раз мужчина уплыл отсюда вместе с девушкой навсегда, а слепого мальчика оставили на произвол судьбы. На следующее утро Печорин уехал из Тамани. Он жалел, что невольно нарушил покой честных контрабандистов.

Княжна Мери

После ранения Печорин прибыл долечиваться на воды, в Пятигорск. Тут он встретил своего старого приятеля - юнкера Грушницкого, который тоже лечился после ранения, и с которым они были «наружно в самых дружеских отношениях». Однако, Печорин чувствовал: «мы когда-нибудь столкнёмся на узкой дороге и одному из нас несдобровать».

Из всей почтенной публики, проходящей лечение на водах, выделялись Лиговские - княгиня и её прелестная дочь Мери. Грушницкий, целью которого было «сделаться героем романа», моментально очаровался княжной и начал искать повод для знакомства с Мери и официального визита в их дом. Княжна не спешила заводить с ним знакомство, хотя он был очень романтичен в своей старой солдатской шинели. Ей казалось, что этот офицер был разжалован за дуэль.

Печорин же, напротив, подчёркнуто избегал возможности знакомства и не спешил нанести визит в дом княгини, чем вызвал немалое удивление, недоумение и интерес Лиговских. Об этом он узнал от своего нового знакомого - местного доктора Вернера, с которым они сдружились. Печорин, спасаясь от скуки провинци­ального городка, решил покорить сердце девушки, прекрасно понимая, что этим вызовет ревность Грушницкого, который уже страстно влюблён в Мери. Эта идея его позабавила и добавила интригу в происходящее.

От Вернера он узнал, что у княгини гостит очень больная родственница. По описанию доктора Печорин узнал Веру, свою давнюю возлюбленную. Они встретились, и в его душе всколыхнулись забытые чувства. Чтобы они могли чаще видеться, не вызывая слухов и разговоров в городе, Вера предложила Печорину чаще бывать в доме княгини и начать ухаживать за Мери для отвода глаз. Он согласился - хоть какое-то развлечение.

На балу Печорин спас Мери от приставаний пьяного офицера, и княгиня из благодарности пригласила его нанести визит в их дом. Но и во время приёма в доме княгини Печорин проявил равнодушие к Мери, чем разозлил её. Она не понимала его холодности, и это лишь добавило накала страстей в игре Печорина. У него был свой план обольщения неопытной барышни.

Все мысли княжны Мери теперь занимал Печорин, а ухаживания Грушницкого ей уже порядком надоели. Даже когда Грушницкий появился в новом офицерском мундире, это не произвело на неё должного впечатления - она становилась всё холоднее с ним. Грушницкий видел причину этой холодности в её увлечении Печориным, он ревновал и подчёркнуто сторонился бывшего приятеля.

Обиженный тем, что Печорин насмехается над его чувствами к Мери, Грушницкий с друзьями решает проучить бывшего приятеля, чтобы сбить с него его спесь: при случае вызвать на дуэль, а пистолет его оставить незараженным. Печорин случайно услышал этот разговор. Ему стало обидно, что друг, пусть и бывший, решил выставить его на посмешище. В голове Печорина сложился иной план.

Мери всё больше влюблялась в Печорина, а Вера начала ревновать и потребовала с Печорина обещание, что он не женится на княжне.

Во время одной из прогулок Мери призналась Печорину в любви, но он не ответил ей. «Хотите ли этого?» - продолжала она, но Печорин безразлично промолвил: «Зачем?». После этого Мери спешно вернулась к себе. Печорин наслаждался своим достижением - он влюбил в себя девушку, не зная зачем.

Тем временем город уже полнился слухами, что Печорин собирается жениться на Мери. Печорин догадывался, кто является их источником. Вернер предостерегал его, а княгиня ждала, что он в скором времени предложит Мери руку и сердце. Но Печорин опроверг эти слухи, ведь свободу он ценил больше всего.

Вера и Печорин продолжали видеться. В один из вечеров, когда весь город собрался на представлении приезжего фокусника, Вера пригласила Печорина к себе на тайное свидание. Спускаясь глубокой ночью с её балкона, он оказался напротив окон княжны Мери, которая жила этажом ниже - она тоже осталась дома и не пошла на представление. Печорин заглянул в окно, увидел девушку, спрыгнул на траву и наткнулся на людей, в одном из которых узнал Грушницкого. Они притворились, что приняли его за вора, и завязали потасовку. Печорин убежал. На следующий день Грушницкий во всеуслышание объявил, что знает, кто был в эту ночь на свидании в спальне у Мери. Имя её любовника - Печорин.

Оскорбленный Печорин вызвал Грушницкого на дуэль. Придя домой, он рассказал Вернеру о предстоящей дуэли и о том, что Грушницкий задумал сделать с пистолетами. Вернер согласился быть его секундантом.

В назначенное время участники дуэли собрались в условленном месте. Грушницкий, следуя плану розыгрыша, предложил стреляться с шести шагов. Печорин же захотел переместиться на скалу, и стреляться на самом краю обрыва, чтобы даже лёгкая рана была смертельной. Труп в этом случае спишут на черкесов.

По жребию - вот она, Судьба - стрелять первым выпало Грушницкому. Перед ним встал сложный выбор - признаться в низком поступке, недостойном офицера, или стать убийцей. Но отступать офицеру не к лицу - он выстрелил и ранил Печорина в ногу.

Настала очередь Печорина. Он посоветовал Грушницкому помолиться и прислушаться - не говорит ли с ним его совесть? Но на лице Грушницкого не было даже «лёгкого следа раскаяния». Он настаивал на продолжении дуэли. Тогда Печорин сообщил своему секунданту, что его пистолет забыли зарядить. Второй секундант возмутился возможностью этого и отказался менять пистолеты. Но Грушницкий признал правоту Печорина и, испытывая в душе бурю чувств, потребовал продолжения дуэли - «нам на земле вдвоём нет места…». Печорин был вынужден стрелять.

Убийство Грушницкого приписали, как и задумывалось, черкесам. Вера, узнав о дуэли, в сильном волнении призналась мужу, что любит Печорина, и муж в негодовании увёз её из города. Печорин, получив её прощальную записку, бросился за ней, но не догнал. Только сейчас он понял, что Вера - единственная женщина, которая ему дорога, она одна любит и принимает его безоговорочно.

Начальство Печорина всё же заподозрило, что тот участвовал в дуэли, и тихо перевело его служить в крепость на Кавказе. Перед отбытием он нанёс визит в дом княгини Лиговской. Она поблагодарила Печорина за то, что он спас доброе имя её дочери и поинтере­совалась, почему он не делает предложение Мери, ведь она богата, хороша собой, и очень его любит. Но Печорин попросил уединённого разговора с княжной, во время которого сообщил, что не любит её и смеялся над ней всё это время. В ответ он услышал: «Я вас ненавижу». Через час Печорин уехал.

Фаталист

Как-то раз батальон Печорина стоял в одной из казачьих станиц. По вечерам офицеры развлекали себя игрой в карты. Во время одной из них зашёл разговор о судьбе - написана она на небесах или нет, предопределена ли жизнь и смерть человеческая? Разговор перешёл в спор, офицеры разделились на тех, кто за, и тех, кто против.

Один из офицеров, Вулич, страстный игрок и фаталист, предложил проверить, «может ли человек своевольно распоряжаться своей жизнью, или каждому из нас назначена роковая минута». Печорин объявил пари, и Вулич согласился - если суждено ему умереть сегодня, он умрёт, если нет, останется жив.

Вулич взял наугад пистолет, все присутствующие замерли - сейчас может случиться непоправимое. Печорину показалось, что он видит печать смерти в глазах Вулича. Он сказал ему об этом: «Вы нынче умрёте». Вулич выстрелил себе в висок - осечка! Все облегчённо вздохнули, обрадовавшись, что пистолет не заряжен и никто не погиб. Но Вулич сделал выстрел в сторону - пуля пробила фуражку на стене, пистолет был заряжен. Ошеломлённые офицеры вскоре разошлись, а Печорин так и не понял, почему ему всё ещё кажется, что Вулич сегодня должен умереть.

Под утро Печорина разбудили известием, что нашли зарубленного шашкой офицера. Это был Вулич. Его смерть в обличии пьяного казака с шашкой нашла его по дороге домой. Так Печорин невольно предсказал судьбу несчастному офицеру.

Казака-убийцу быстро нашли, он заперся в хате и сдаваться не собирался, угрожая стрельбой. Никто не решался взломать дверь и нарваться на его пулю. Тут у Печорина мелькнула странная мысль: подобно Вуличу он вздумал испытать судьбу. Через окно он проник в дом, казак выстрелил, но задел лишь эполет Печорина. Подоспевшие на помощь станичники скрутили и увели казака. Печорина чествовали как настоящего героя.

После этого случая Печорин долго не мог решить, быть ли ему фаталистом, ведь не всё так просто, как может казаться.

Возвратившись в крепость, Печорин рассказал о произошедшем Максиму Максимычу и спросил, верит ли он в предопре­деление. Штабс-капитан, значительно покачав головой, предположил, что оружие часто даёт осечку, а бедного офицера, конечно, жаль, но, видать, так на роду написано. На том и закончен был этот разговор.

Пересказала Татьяна Лавриненко для Брифли.


Глава первая

Сверкающее кольцо казачьих сабель под утро распалось на мгновение на севере, подрезанное горячими струйками пулемета, и в щель прорвался лихорадочным последним упором малиновый комиссар Евсюков.
Всего вырвались из смертного круга в бархатной котловине малиновый Евсюков, двадцать три и Марютка.
Сто девятнадцать и почти все верблюды остались распластанными на промерзлой осыпи песка, меж змеиных саксауловых петель и красных прутиков тамариска.
Когда доложили есаулу Бурыге, что остатки противника прорвались, повертел он звериной лапищей мохнатые свои усы, зевнул, растянув рот, схожий с дырой чугунной пепельницы, и рыкнул лениво:
– А хай их! Не гоняться, бо коней морить не треба, Сами в песке подохнут. Бара-бир!
А малиновый Евсюков с двадцатью тремя и Марюткой увертливым махом степной разъяренной чекалки убегали в зернь-пески бесконечные.
Уже не терпится читателю знать, почему «малиновый Евсюков»?
Все по порядку.
Когда заткнул Колчак ощеренным винтовками человечьем месивом, как тугой пробкой, Оренбургскую линию, посадив на зады обомлелые паровозы – ржаветь в глухих тупиках, – не стало в Туркестанской республике черной краски для выкраски кож.
А время пришло грохотное, смутное, кожаное.
Брошенному из милого уюта домовых стен в жар и ледынь, в дождь и ведро, в пронзительный пулевой свист человечьему телу нужна прочная покрышка.
Оттого и пошли на человечестве кожаные куртки.
Красились куртки повсюду в черный, отливающий сизью стали, суровый и твердый, как владельцы курток, цвет.
И не стало в Туркестане такой краски.
Пришлось ревштабу реквизировать у местного населения запасы немецких анилиновых порошков, которыми расцвечивали в жар-птичьи сполохи воздушные шелка своих шалей ферганские узбечки и мохнатые узорочья текинских ковров сухогубые туркменские жены.
Стали этими порошками красить бараньи свежие кожи, и заполыхала туркестанская Красная Армия всеми отливами радуги – малиновыми, апельсиновыми, лимонными, изумрудными, бирюзовыми, лиловыми.
Комиссару Евсюкову судьба в лице рябого вахтера вещсклада отпустила по наряду штаба штаны и куртку ярко-малиновые.
Лицо у Евсюкова сызмалетства тоже малиновое, в рыжих веснушках, а на голове вместо волоса нежный утиный пух.
Если добавить, что росту Евсюков малого, сложения сбитого и представляет всей фигурою правильный овал, то в малиновой куртке и штанах похож – две капли воды – на пасхальное крашеное яйцо.
На спине у Евсюкова перекрещиваются ремни боевого снаряжения буквой «X», и кажется, если повернется комиссар передом, должна появиться буква «В».
Христос воскресе!
Но этого нет. В пасху и Христа Евсюков не верит.
Верует в Совет, в Интернационал, Чеку и в тяжелый вороненый наган в узловатых и крепких пальцах.
Двадцать три, что ушли с Евсюковым на север из смертного сабельного круга, красноармейцы как красноармейцы. Самые обыкновенные люди.
А особая между ними Марютка.
Круглая рыбачья сирота Марютка, из рыбачьего поселка, что в волжской, распухшей камыш-травой, широководной дельте под Астраханью.
С семилетнего возраста двенадцать годов просидела верхом на жирной от рыбьих потрохов скамье, в брезентовых негнущихся штанах, вспарывая ножом серебряно-скользкие сельдяные брюха.
А когда объявили по всем городам и селам набор добровольцев в Красную, тогда еще гвардию, воткнула вдруг Марютка нож в скамью, встала и пошла в негнущихся штанах своих записываться в красные гвардейцы.
Сперва выгнали, после, видя неотступно ходящей каждый день, погоготали и приняли красногвардейкой, на равных с прочими правах, но взяли подписку об отказе от бабьего образа жизни и, между прочим, деторождения до окончательной победы труда над капиталом.
Марютка – тоненькая тростиночка прибрежная, рыжие косы заплетает венком под текинскую бурую папаху, а глаза Марюткины шалые, косо прорезанные, с желтым кошачьим огнем.
Главное в жизни Марюткиной – мечтание. Очень мечтать склонна и еще любит огрызком карандаша на любом бумажном клоке, где ни попадется, выводить косо клонящимися в падучей буквами стихи.
Это всему отряду известно. Как только приходили куда-нибудь в город, где была газета, выпрашивала Марютка в канцелярии лист бумаги.
Облизывая языком сохнущие от волнения губы, тщательно переписывала стихи, над каждым ставила заглавие, а внизу подпись: стих Марии Басовой.
Стихи были разные. О революции, о борьбе, о вождях. Между другими о Ленине.

Ленин герой наш пролетарский,

Поставим статуй твой на площаде.

Ты низвергнул дворец тот царский

И стал ногою на труде.

Несла стихи в редакцию. В редакции пялили глаза на тоненькую девушку в кожушке, с кавалерийским карабином, удивленно брали стихи, обещали прочитать.
Спокойно оглядев всех, Марютка уходила.
Заинтересованный секретарь редакции вчитывался в стихи. Плечи его подымались и начинали дрожать, рот расползался от несдерживаемого гогота. Собирались сотрудники, и секретарь, захлебываясь, читал стихи.
Сотрудники катались по подоконникам: мебели в редакции в те времена не было.
Марютка снова появлялась утром. Упорно глядя в дергающееся судорогами лицо секретаря немигающими зрачками, собирала листки и говорила нараспев:
– Значит, невозможно народовать? Необделанные? Уж я их из самой середки, ровно как топором, обрубаю, а все плохо. Ну, еще потрудюсь, ничего не поделаешь! И с чего это они такие трудные, рыбья холера? А?
И уходила, пожимая плечами, нахлобучив на лоб туркменскую свою папаху.
Стихи Марютке не удавались, но из винтовки в цель садила она с замечательной меткостью. Была в евсюковском отряде лучшим стрелком и в боях всегда находилась при малиновом комиссаре.
Евсюков показывал пальцем:
– Марютка! Гляди! Офицер!
Марютка прищуривалась, облизывала губы и не спеша вела стволом. Бухал выстрел всегда без промаха.
Она опускала винтовку и говорила каждый раз:
– Тридцать девятый, рыбья холера. Сороковой, рыбья холера.
«Рыбья холера» – любимое словцо у Марютки.
А матерных слов она не любила. Когда ругались при ней, супилась, молчала и краснела.
Данную в штабе подписку Марютка держала крепко. Никто в отряде не мог похвастать Марюткиной благосклонностью.
Однажды ночью сунулся к ней только что попавший в отряд мадьяр Гуча, несколько дней поливавший ее жирными взглядами. Скверно кончилось. Еле уполз мадьяр, без трех зубов и с расшибленным виском. Отделала рукояткой револьвера.
Красноармейцы над Марюткой любовно посмеивались, но в боях берегли пуще себя.
Говорила в них бессознательная нежность, глубоко запрятанная под твердую ярко-цветную скорлупу курток, тоска по покинутым дома жарким, уютным бабьим телам.
Такими были ушедшие на север, в беспросветную зернь мерзлых песков, двадцать три, малиновый Евсюков и Марютка.
Пел серебряными вьюжными трелями буранный февраль. Заносил мягкими коврами, ледянистым пухом увалы между песчаными взгорбьями, и над уходящими в муть и буран свистало небо – то ли ветром диким, то ли назойливым визгом крестящих воздух вдогонку вражеских пуль.
Трудно вытаскивались из снега и песка отяжелевшие ноги в разбитых ботах, хрипели, выли и плевались голодные шершавые верблюды.
Выдутые ветрами такыры блестели соляными кристаллами, и на сотни верст кругом небо было отрезано от земли, как мясничьим ножом, по ровной и мутной линии низкого горизонта.
Эта глава, собственно, совершенно лишняя в моем рассказе.
Проще бы мне начать с самого главного, с того, о чем речь пойдет в следующих главах.
Но нужно же читателю знать, откуда и как появились остатки особого гурьевского отряда в тридцати семи верстах к норд-весту от колодцев Кара-Кудук, почему в красноармейском отряде оказалась женщина, отчего комиссар Евсюков – малиновый, и много еще чего нужно знать читателю.
Уступая необходимости, я и написал эту главу.
Но, смею уверить вас, она не имеет никакого значения.



Глава вторая

В которой на горизонте появляется темное пятно, обращающееся при ближайшем рассмотрении в гвардии поручика Говоруху-Отрока

От колодцев Джан-Гельды до колодцев Сой-Кудук семьдесят верст, оттуда до родника Ушкан еще шестьдесят две.
Ночью, ткнув прикладом в раскоряченный корень, сказал Евсюков промерзшим голосом:
– Стой! Ночевка!
Разожгли саксауловый лом. Горел жирным копотным пламенем, и темным кругом мокрел вокруг огня песок.
Достали из вьюков рис и сало. В чугунном котле закипела каша, едко пахнущая бараном.
Тесно сгрудились у огня. Молчали, лязгая зубами, стараясь спасти тело от знобящих пальцев бурана, заползающих во все прорехи. Грели ноги прямо на огне, и заскорузлая кожа ботов трещала и шипела.
Стреноженные верблюды уныло позвякивали бубенцами в белесой поземке.
Евсюков скрутил козью ножку трясущимися пальцами.
Выпустил дым, а с дымом выдавил натужно:
– Надо обсудить, значит, товарищи, куды теперь подаваться.
– Куды подашься, – отозвался мертвый голос из-за костра, – все равно каюк-кончина. На Гурьев вертаться невозможно, казачий наперло – чертова сила. А, окромя Гурьева, смотаться некуда.
– На Хиву разве?
– Хы-ы! Сказанул! Шестьсот верст без малого по Кара-Кумам зимой? А жрать что будешь? Вшей разве в портках разведешь на кавардак?
Загрохотали смехом, но тот же мертвый голос безнадежно сказал:
– Один конец – подыхать!
Сжалось сердце у Евсюкова под малиновыми латами, но, не показав виду, яростно оборвал говорившего:
– Ты, мокрица! Панику не разводь! Подыхать каждый дурень может, а нужно мозгом помурыжить, чтобы не подохнуть.
– На хворт Александровский можно податься. Тама свой брат, рыбалки.
– Не годится, – бросил Евсюков, – было донесение, Деника десант высадил. И Красноводский и Александровский у беляков.
Кто-то сквозь дрему надрывисто простонал.
Евсюков ударил ладонью по горячему от костра колену. Отрубил голосом:
– Баста! Один путь, товарищи, на Арал! До Арала как добредем, там немаканы по берегу кочуют, поживимся – и в обход на Казалинск. А в Казалинске фронтовой штаб. Там и дома будем.
Отрубил – замолчал. Самому не верилось, что можно дойти.
Подняв голову, спросил рядом лежащий:
– А до Арала что шамать будем?
И опять отрубил Евсюков:
– Штаны подтянуть придется. Не велики князья! Сардины тебе с медом подавать? Походишь и так. Рис пока есть, муки тоже малость.
– На три перехода?
– Что ж на три! – А до Черныш-залива – десять отседова. Верблюдов шестеро. Как продукт поедим – верблюдов резать будем. Все едино ни к чему. Одного зарежем, мясо на другого и дальше. Так и допрем.
Молчали. Лежала у костра Марютка, облокотившись на руки, смотрела в огонь пустыми, немигающими кошачьими зрачками. Смутно стало Евсюкову.
Встал, отряхнул с куртки снежок.
– Кончь! Мой приказ – на заре в путь. Може, не все дойдем, – шатнулся вспуганной птицей комиссарский голос, – а идти нужно… потому, товарищи… революция вить… За трудящих всего мира!
Смотрел поочередно комиссар в глаза двадцати трех. Не видел уже огня, к которому привык за год. Мутны были глаза, уклонялись, и метались под опущенными ресницами отчаяние и недоверие.
– Верблюдов пожрем, потом друг дружку жрать придется.
Опять молчали.
И внезапно визгливым бабьим голосом закричал исступленно Евсюков:
– Без рассуждениев! Революционный долг знаешь? Молчок! Приказал кончено! А то враз к стенке.
Закашлялся и сел.
И тот, что мешал кашу шомполом, неожиданно весело швырнул в ветер:
– Чего сопли повесили? Тюпайте кашу – дарма варил, что ли? Вояки, едрена вошь!
Выхватывали ложками густые комья жирного распухшего риса, обжигаясь, глотали, чтобы не остыло, но, пока глотали, на губах налипала густая корка заледеневшего противно-стеаринового сала.
Костер дотлевал, выбрасывая в ночь палево-оранжевые фонтаны искр. Еще теснее прижимались, засыпали, храпели, стонали и ругались спросонья.
Уже под утро разбудили Евсюкова быстрые толчки в плечо. Трудно разлепив примерзшие ресницы, схватился, дернулся по привычке окостенелой рукой за винтовкой.
– Стой, не ершись!
Нагнувшись, стояла Марютка. В желто-сером дыму бурана поблескивали кошачьи огни.
– Ты что?
– Вставай, товарищ комиссар! Только без шуму! Пока вы дрыхли, я на верблюде прокатилась. Караван Киргизии идет с Джан-Гельдов.
Евсюков перевернулся на другой бок. Спросил, захлебнувшись:
– Какой караван, что врешь?
– Ей-пра… провалиться, рыбья холера! Немаканы! Верблюдов сорок!
Евсюков разом вскочил на ноги, засвистал в пальцы. С трудом поднимались двадцать три, разминая не свои от стужи тела, но, услыхав о караване, быстро приходили в себя.
Поднялись двадцать два. Последний не поднялся. Лежал, кутаясь в попону, и попона тряслась зыбкой дрожью от бьющегося в бреду тела.
– Огневица! – уверенно кинула Марютка, пощупав пальцами за воротом.
– Эх, черт! Что делать будешь? Накройте кошмами, пусть лежит. Вернемся – подберем. В какой стороне караван, говоришь?
Марютка взмахнула рукой к западу.
– Не дально! Верстов шесть. Богаты немаканы. Вьюков на верблюдах – во!
– Ну, живем! Только не упустить. Как завидим, обкладай со всех сторон. Ног не жалей. Которы справа, которы слева. Марш!
Зашагали ниточкой между барханами, пригибаясь, бодрея, разогреваясь от быстрого хода.
С плоенной песчаными волнами верхушки бархана увидели вдалеке на плоском, что обеденный стол, такыре темные пятна вытянутых в линию верблюдов.
На верблюжьих горбах тяжело раскачивались вьюки.
– Послал восподь! Смилостивился, – упоенно прошептал рябой молоканин Гвоздев.
Не удержался Евсюков, обложил:
– Восподь?.. Доколе тебе говорить, что нет никакого воспода, а на все своя физическая линия.
Но некогда было спорить. По команде побежали прыжками, пользуясь каждой складочкой песка, каждым корявым выползком кустарников. Сжимали до боли в пальцах приклады: знали, что нельзя, невозможно упустить, что с этими верблюдами уйдут надежда, жизнь, спасение.
Караван проходил неспешно и спокойно. Видны уже были цветные кошмы на верблюжьих спинах, идущие в теплых халатах и волчьих малахаях киргизы.
Сверкнув малиновой курткой, вырос Евсюков на гребне бархана, вскинул на изготовку. Заорал трубным голосом:
– Тохта! Если ружье есть – кладь наземь. Без тамаши, а то всех угроблю.
Не успел докричать, – оттопыривая зады, повалились в песок перепуганные киргизы.
Задыхаясь от бега, скакали со всех сторон красноармейцы.
– Ребята, забирай верблюдов! – орал Евсюков.
Но, покрыв его голос, от каравана ударил вдруг ровный винтовочный залп.
Щенками тявкнули обозленные пули, и рядом с Евсюковым ткнулся кто-то в песок головой, вытянув недвижные руки.
– Ложись!.. Дуй их, дьяволов!.. – продолжал кричать Евсюков, валясь в выгреб бархана. Защелкали частые выстрелы.
Стреляли из-за залегших верблюдов неведомые люди.
Непохоже было, чтобы киргизы. Слишком меткий и четкий был огонь.
Пули тюкались в песок у самых тел залегших красноармейцев.
Степь грохотала перекатами, но понемногу затихали выстрелы от каравана.
Красноармейцы начали подкатываться перебежками.
Уже шагах в тридцати, вглядевшись, увидел Евсюков за верблюдом голову в меховой шапке и белом башлыке, а за ней плечо, и на плече золотая полоска.
– Марютка! Гляди! Офицер! – повернул голову к подползшей сзади Марютке.
– Вижу.
Неспешно повела стволом. Треснул раскат.
Не то обмерзли пальцы у Марютки, не то дрожали от волнения и бега, но только успела сказать: «Сорок первый, рыбья холера!» – как, в белом башлыке и синем тулупчике, поднялся из-за верблюда человек и поднял высоко винтовку. А на штыке болтался наколотый белый платок.
Марютка швырнула винтовку в песок и заплакала, размазывая слезу по облупившемуся грязному лицу.
Евсюков побежал на офицера. Сзади обогнал красноармеец, размахиваясь на ходу штыком для лучшего удара.
– Не трожь!.. Забирай живьем, – прохрипел комиссар.
Человека в синем тулупчике схватили, свалили на землю.
Пятеро, что были с офицером, не поднялись из-за верблюдов, срезанные колючим свинцом.
Красноармейцы, смеясь и ругаясь, тащили верблюдов за продетые в ноздри кольца, связывали по нескольку.
Киргизы бегали за Евсюковым, виляя задами, хватали его за куртку, за локти, штаны, снаряжение, бормотали, заглядывали в лицо жалобными узкими щелками.
Комиссар отмахивался, убегал, зверел и, сам морщась от жалости, тыкал наганом в плоские носы, в обветренные острые скулы.
– Тохта, осади! Никаких возражениев!
Пожилой, седобородый, в добротном тулупе, поймал Евсюкова за пояс.
Заговорил быстро-быстро, ласково пришептывая:
– Уй-бай… Плоха делал… Киргиз верблюда жить нада. Киргиз без верблюда помирать пошел… Твоя, бай, так не делай. Твоя деньга хотит – наша дает. Серебряна деньга, царская деньга… киренка бумаж… Скажи, сколько твоя давать, верблюда назад дай?
– Да пойми ж ты, дубовая твоя голова, что нам тоже теперь без верблюдов подыхать. Я ж не граблю, а по революционной надобности, во временное пользование. Вы, черти немаканые, пехом до своих добредете, а нам смерть.
– Уй-бай. Никарош. Отдай верблюда – бири абаз, киренки бири, – тянул свое киргиз.
Евсюков вырвался.
– Ну тя к сатане! Сказал, и кончено. Без разговору. Получай расписку, и все тут.
Он ткнул киргизу нахимиченную на лоскуте газеты расписку.
Киргиз бросил ее в песок, упал и, закрыв лицо, завыл.
Остальные стояли молча, и в косых черных глазах дрожали молчаливые капли.
Евсюков отвернулся и вспомнил о пленном офицере.
Увидел его между двумя красноармейцами. Офицер стоял спокойно, слегка отставив правую ногу в высоком шведском валенке, и курил, с усмешкой смотря на комиссара.
– Кто такой есть? – спросил Евсюков.
– Гвардии поручик Говоруха-Отрок. А ты кто такой? – спросил в свою очередь офицер, выпустив клуб дыма.
И поднял голову.
И когда посмотрел в лица красноармейцев, увидели Евсюков и все остальные, что глаза у поручика синие-синие, как будто плавали в белоснежной мыльной пене белка шарики первосортной французской синьки.



Глава третья

О некоторых неудобствах путешествия в Средней Азии без верблюдов и об ощущениях спутников Колумба

Сорок первым должен был стать в Марюткином счете гвардии поручик Говоруха-Отрок.
Но то ли от холода, то ли от волнения промахнулась Марютка.
И остался поручик в мире лишней цифрой на счету живых душ.
По приказу Евсюкова выворотили пленнику карманы и в замшевом френче его, на спине, нашли потайной кармашек.
Взвился поручик на дыбы степным жеребенком, когда красноармейская рука нащупала карман, но крепко держали его, и только дрожью губ и бледностью выдал волнение и растерянность.
Добытый холщовый пакетик Евсюков осторожно развернул на своей полевой сумке и, неотрывно впиваясь глазами, прочитал документы. Повертел головой, задумался.
Было обозначено в документах, что гвардии поручик Говоруха-Отрок, Вадим Николаевич, уполномочен правительством верховного правителя России адмирала Колчака представлять особу его при Закаспийском правительстве генерала Деникина.
Секретные же поручения, как сказано было в письме, поручик должен был доложить устно генералу Драценко.
Сложив документы, Евсюков бережно сунул их за пазуху и спросил поручика:
– Какие такие ваши секретные поручения, господин офицер? Надлежит вам рассказать, все без утайки, как вы есть в плену у красных бойцов, и я командующий комиссар Арсентий Евсюков.
Вскинулись на Евсюкова поручичьи ультрамариновые шарики.
Ухмыльнулся поручик, шаркнул ножкой.
– Monsieur Евсюков?.. Оч-чень рад познакомиться! К сожалению, не имею полномочий от моего правительства на дипломатические переговоры с такой замечательной личностью.
Веснушки Евсюкова стали белее лица. При всем отряде в глаза смеялся над ним поручик.
Комиссар вытащил наган.
– Ты, моль белая! Не дури! Или выкладай, или пулю слопаешь!
Поручик повел плечом.
– Балда ты, хоть и комиссар! Убьешь – вовсе ничего не слопаешь!
Комиссар опустил револьвер и чертыхнулся.
– Я тебя гопака плясать заставлю, сучье твое мясо. Ты у меня запоешь, буркнул он.
Поручик так же улыбался одним уголком губ.
Евсюков плюнул и отошел.
– Как, товарищ комиссар? В рай послать, что ли? – спросил красноармеец.
Комиссар почесал ногтем облупленный нос.
– Не… не годится. Это заноза здоровая. Нужно в Казалинск доставить. Там с него в штабе все дознание снимут.
– Куда ж его еще, черта, таскать? Сами дойдем ли?
– Афицерей, что ль, вербовать начали?
Евсюков выпрямил грудь и цыкнул:
– Твое какое дело? Я беру – я и в ответе. Сказал!
Обернувшись, увидел Марютку.
– Во! Марютка! Препоручаю тебе их благородие. Смотри в оба глаза. Упустишь – семь шкур с тебя сдеру!
Марютка молча вскинула винтовку на плечо. Подошла к пленному.
– А ну-ка поди сюды. Будешь у меня под караулом. Только не думай, раз я баба, так от меня убечь можно. На триста шагов на бегу сниму. Раз промазала, в другой не надейся, рыбья холера.
Поручик скосил глаза, дрогнул смехом и изысканно поклонился.
– Польщен быть в плену у прекрасной амазонки.
– Что?.. Чего еще мелешь? – протянула Марютка, окинув поручика уничтожающим взглядом. – Шантрапа! Небось, кроме падекатра танцевать, другого и дела не знаешь? Пустого не трепли! Топай копытами Шагом марш!
В этот день заночевали на берегу маленького озерка.
Из-подо льда прелью и йодом воняла соленая вода.
Спали здорово. С киргизских верблюдов поснимали кошмы и ковры, завернулись, укутались – теплынь райская.
Гвардии поручика на ночь крепко связала Марютка шерстяным верблюжьим чумбуром по рукам и ногам, завила чумбур вокруг пояса, а конец закрепила у себя на руке.
Кругом ржали. Лупастый Семянный крикнул:
– Глянь, бра, – Марютка милово привораживает. Наговорным корнем!
Марютка повела глазом на ржущих.
– Брысь-те к собакам, рыбья холера! Смешки… А если убегнет?
– Дура! Что ж у него, две башки? Куды бечь в пески?
– В пески – не в пески, а так вернее. Спи ты, кавалер чумелый.
Марютка толкнула поручика под кошму, сама привалилась сбоку.
Сладко спать под шерстистой кошмой, под духмяным войлоком. Пахнет от войлока степным июльским зноем, полынью, ширью зернь-песков бесконечных. Нежится тело, баюкается в сладчайшей дреме.
Храпит под ковром Евсюков, в мечтательной улыбке разметалась Марютка, и, сухо вытянувшись на спине, поджав тонкие, красивого выреза, губы, спит гвардии поручик Говоруха-Отрок.
Один часовой не спит. Сидит на краю кошмы, на коленях винтовка-неразлучница, ближе жены и зазнобушки.
Смотрит в белесую снеговую сутемь, где глухо брякают верблюжьи бубенчики.
Сорок четыре верблюда теперь. Путь прям, хоть и тяжек.
Нет больше сомнения в красноармейских сердцах.
Рвет, заливается посвистами ветер, рвется снежными пушинками часовому в рукава. Ежится часовой, поднимает край кошмы, набрасывает на спину. Сразу перестает колоть ледяными ножами, оттеплевает застывшее тело.
Снег, муть, зернь-пески.
Смутная азийская страна.
– Верблюды где?.. Верблюды, матери твоей черт!.. Анафема… сволочь рябая! Спать?.. Спать?.. Что ж ты наделал, подлец? Кишки выпущу!
У часового голова идет кругом от страшного удара сапогом в бок. Мутно водит глазами часовой.
Снег и муть.
Сутемь дымная, утренняя. Зернь-пески.
Нет верблюдов.
Где паслись верблюды, следы верблюжьи и человечьи. Следы остроносых киргизских ичигов.
Шли, наверно, тайком всю ночь киргизы, трое, за отрядом и в сон часового угнали верблюдов.
Столпясь, молчат красноармейцы. Нет верблюдов. Куда гнаться? Не догонишь, не найдешь в песках…
– Расстрелять тебя, сукина сына, мало! – сказал Евсюков часовому.
Молчит часовой, только слезы в ресницах замерзли хрусталиками.
Вывернулся из-под кошмы поручик. Поглядел, свистнул. Сказал с усмешечкой:
– Дисциплиночка советская! Олухи царя небесного!
– Молчи хоть ты, гнида! – яростно зыкнул Евсюков и не своим, одеревенелым шепотом бросил: – Ну, что ж стоять? Пошли, братцы!
Только одиннадцать гуськом, в отрепьях, шатаясь, вперевалку карабкаются по барханам.
Десятеро ложились вехами на черной дороге.
Утром мутнеющие в бессилье глаза раскрывались в последний раз, стыли недвижными бревнами распухшие ноги, вместо голоса рвался душный хрип.
Подходил к лежащему малиновый Евсюков, но уже не одного цвета с курткой было комиссарское лицо. Высохло, посерело, и веснушки по нему, как старые медные грошики.
Смотрел, качал головой. Потом ледяное дуло евсюковского нагана обжигало впавший висок, оставив круглую, почти бескровную, почернелую ранку.
Наскоро присыпали песком и шли дальше.
Изорвались куртки и штаны, разбились в лохмотья боты, обматывали ноги обрывками кошм, заматывали тряпками отмороженные пальцы.

После боя с белыми в живых остался только небольшой отряд, который состоит из комиссара Евсюкова, 23 красноармейцев и Марютки. Они прорвали фронт, но остались одни в холодной незнакомой пустыне Туркменистана, пару верблюдов, чуть-чуть пищи и воды, вот и все что у них было. Особенной была среди них снайпер Марютка, круглая сирота. С семи лет она работала, проработав на рыбьих предприятиях 12 лет, и когда пришла гражданская война она пошла воевать за красных. Образования у нее не было, но была очень тонкая душа, потому она писала безграмотные и бездарные, но очень эмоциональные стихи. И если стихи её были не очень хороши, то стреляла она без промаха. Вот такая была Марютка, что шла вместе с двадцать тремя и Евсюковым по холодной пустыне.

Переход был тяжелый, еда и вода заканчивались, боевой дух и силы угасали. Вечером всем отрядом было решено идти до Киргизии. А утром Марютка разбудила Евсюкова с докладом о разведке. Недалеко от них шел караван. Все были в одночасье подняты, они пошли каравану навстречу. При подходе к каравану их обстреляли, среди торговцев было несколько белогвардейцев, но красные захватили караван и взяли в плен поручика белогвардейца Говорух-Отрока, который должен был передать в штаб важное донесение. Марютка промазала, её сорок первый остался жив. И именно Марютке и поручили охранять поручика. Связав его веревками, она привязала поручика к себе. Верблюдов киргизы у них украли, потому переход отряд продолжил пешими ходом. Холод-голод истощали силы людей, но они таки добрались до Киргизии, где их приняли, накормили и напоили, дали отдохнуть. В это время на берег выбросило лодку и комиссар решает отправить Марютку, поручика и еще двоих в штаб.

Во время плаванья сильный ветер во время шторма выносит небольшое судно на берег маленького рыбацкого острова, красноармейцы погибают и Марютка остается с поручиком вдвоем. Спасаясь от грозы и дождя, они прячутся в небольшом рыбацком сарае. Поручик заболел, и Марютка его взялась выхаживать, именно в это время у Марютки просыпается нежное чувство к своему пленнику. Когда поручик идет на поправку, они перебираются в другое строение, где Марютка нашла брошенные хозяевами запасы продовольствия. Там они решили ждать до весны, тогда начнут ходить корабли и спасут их. В Марютке все больше крепнут чувства к поручику, который тоже полюбил её.

Говорух-Отрок предлагает Марютке бросить войну и уехать с ним, но она считает, что должна помочь свершиться пролетарской революции. На этой почве у них происходили ссоры и после одной такой, они увидели проплывающий корабль. Их спасителями были белые и, Марютка, помня приказ Евсюкова, выстрелила в поручика. Он упал в воду и только после, Марютка осознала, что же она наделала.


Лавренев Б., Сорок первый.
Гражданская война. После сражения с белыми в живых остались лишь малиновый комиссар Евсюков (малиновый - из-за цвета куртки и лица), двадцать три и Марютка. Они прорвали фронт, но оказались одни в холодной пустыне. Несколько верблюдов, немного пищи - вот все, что было у красноармейцев.
"Особая между ними была Марютка. Круглая рыбачья сирота Марютка... С семилетнего возраста двенадцать годов просидела верхом на жирной от рыбьих потрохов скамье, в брезентовых негнущихся штанах, вспарывая ножом серебряно-скользкие сельдяные брюха". Когда грянула Гражданская война она добровольно ушла воевать за красных.
"Марютка - тоненькая тростиночка прибрежная, рыжие косы заплетает венком под текинскую бурую папаху, а глаза Марюткины шалые, косо прорезанные, с желтым кошачьим огнем." Она мечтательная девушка, пишущая бездарные, но от чистого сердца, стихи. Их не принимают в печать, но она с упорством строчит новые. Если ее стихи не были хороши, то стреляла Марютка без промаха "и говорила каждый раз: - Тридцать девятый, рыбья холера. Сороковой, рыбья холера."
Такая была Марютка, шедшая вместе с двадцатью тремя и Евсюковым через холодную пустыню. Переход был сложен, еда заканчивалась, боевой дух все больше угасал. На совете было решено идти до Арала, в киргизские земли. Наутро Марютка разбудила Евсюкова - она разведала, что недалеко проходит караван. Комиссар поднимает людей, и они идут навстречу киргизскому каравану. При подходе их обстреляли - среди торговцев оказалось несколько белогвардейцев. Но караван был захвачен красными. Один из белых сдался- это был поручик Говоруха-Отрок, который должен был передать в штаб белых важное донесение. Марютка стреляла в него - но промазала. 41-й остался жив.
Охрану пленного поручили Марютке. Она связала его и привязала к себе веревку. Верблюдов у красных украли киргизы, так что они продолжили свой дальнейший переход пешими. Холод и голод истощали силы людей. Но они смогли добраться до киргизских земель.
Там красных приняли, накормили, дали отдохнуть. Марютка обсуждала с поручиком свои стихи. Евсюков узнал, что на берег выбросило бот. Он решает отправить пленного, Марютку и еще двух красноармейцев в штаб. Во время плавания шторм выносит бот на берег небольшого рыбацкого острова. Товарищи Марютки погибают, Ей и Говорухе-Отроку удается спастись. Чтобы спрятаться от грозы, они прячутся в одном из рыбных сараев. Ночью бот уносит в море. Поручик заболевает. Марютка его выхаживает. В это время в ней посыпаются нежные чувства у нему. Когда наконец Говоруха-Отрок выздоравливает, они перебираются в другой сарай, где Марютка нашла оставленные хозяевами небольшие запасы муки. Там они остались, выжидая весны, когда начнут ходить по Аралу корабли и спасут их. В Марютке все больше крепнут чувства к поручику, тот тоже полюбил ее за простоту и искренность. Каждый вечер Говоруха-Отрок рассказывает девушки истории, которые когда-то читал. Он говорит, что устал, и не хочет больше бороться. Поручик предлагает Марютке бросить все и уехать с ним. Но девушка твердо считает, что должна помочь свершиться пролетарской революции. Она за победу красных. Марютка возмущена конформистским отношением Говорухи-Отрока к творящимся в стране событиям: "Другие горбом землю под новь распахивают, а ты? Ах и сукин же сын!"
"Три дня после ссоры не разговаривали поручик и Марютка". Но все же он признал правоту девушки: "Поумнел, голубушка! Поумнел! Спасибо - научила! Если мы за книги теперь сядем, а вам землю оставим в полное владение, вы на ней такого натворите, что пять поколений кровавыми слезами выть будут. Нет, дура ты моя дорогая. Раз культура против культуры, так тут уже до конца. Пока..."
В этот момент на горизонте появляется корабль. Но их спасителями были белые. Марютка строго помнила наказ Евсюкова: "На белых нарветесь ненароком, живым не сдавайся".
Она стреляет в поручика.
"Поручик упал головой в воду. В маслянистом стекле расходились красные струйки из раздробленного черепа.
Марютка шагнула вперед, нагнулась. С воплем рванула гимнастерку на груди, выронив винтовку.
В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на нее недоуменно-жалостно.
Она шлепнулась коленями в воду, попыталась приподнять мертвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
- Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!
С врезавшегося в песок баркаса смотрели остолбенелые люди."

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Борис Лавренёв
Сорок первый

Павла Дмитриевича Жукова

Глава первая
Написанная автором исключительно в силу необходимости

Сверкающее кольцо казачьих сабель под утро распалось на мгновение на севере, подрезанное горячими струйками пулемета, и в щель прорвался лихорадочным последним упором малиновый комиссар Евсюков.

Всего вырвались из смертного круга в бархатной котловине малиновый Евсюков, двадцать три и Марютка.

Сто девятнадцать и почти все верблюды остались распластанными на промерзлой осыпи песка, меж змеиных саксауловых петель и красных прутиков тамариска.

Когда доложили есаулу Бурыге, что остатки противника прорвались, повертел он звериной лапищей мохнатые свои усы, зевнул, растянув рот, схожий с дырой чугунной пепельницы, и рыкнул лениво:

– А хай их! Не гоняться, бо коней морить не треба, Сами в песке подохнут. Бара-бир!

А малиновый Евсюков с двадцатью тремя и Марюткой увертливым махом степной разъяренной чекалки убегали в зернь-пески бесконечные.

Уже не терпится читателю знать, почему «малиновый Евсюков»?

Все по порядку.

Когда заткнул Колчак ощеренным винтовками человечьем месивом, как тугой пробкой, Оренбургскую линию, посадив на зады обомлелые паровозы – ржаветь в глухих тупиках, – не стало в Туркестанской республике черной краски для выкраски кож.

А время пришло грохотное, смутное, кожаное.

Брошенному из милого уюта домовых стен в жар и ледынь, в дождь и ведро, в пронзительный пулевой свист человечьему телу нужна прочная покрышка.

Оттого и пошли на человечестве кожаные куртки.

Красились куртки повсюду в черный, отливающий сизью стали, суровый и твердый, как владельцы курток, цвет.

И не стало в Туркестане такой краски.

Пришлось ревштабу реквизировать у местного населения запасы немецких анилиновых порошков, которыми расцвечивали в жар-птичьи сполохи воздушные шелка своих шалей ферганские узбечки и мохнатые узорочья текинских ковров сухогубые туркменские жены.

Стали этими порошками красить бараньи свежие кожи, и заполыхала туркестанская Красная Армия всеми отливами радуги – малиновыми, апельсиновыми, лимонными, изумрудными, бирюзовыми, лиловыми.

Комиссару Евсюкову судьба в лице рябого вахтера вещсклада отпустила по наряду штаба штаны и куртку ярко-малиновые.

Лицо у Евсюкова сызмалетства тоже малиновое, в рыжих веснушках, а на голове вместо волоса нежный утиный пух.

Если добавить, что росту Евсюков малого, сложения сбитого и представляет всей фигурою правильный овал, то в малиновой куртке и штанах похож – две капли воды – на пасхальное крашеное яйцо.

На спине у Евсюкова перекрещиваются ремни боевого снаряжения буквой «X», и кажется, если повернется комиссар передом, должна появиться буква «В».

Христос воскресе!

Но этого нет. В пасху и Христа Евсюков не верит.

Верует в Совет, в Интернационал, Чеку и в тяжелый вороненый наган в узловатых и крепких пальцах.

Двадцать три, что ушли с Евсюковым на север из смертного сабельного круга, красноармейцы как красноармейцы. Самые обыкновенные люди.

А особая между ними Марютка.

Круглая рыбачья сирота Марютка, из рыбачьего поселка, что в волжской, распухшей камыш-травой, широководной дельте под Астраханью.

С семилетнего возраста двенадцать годов просидела верхом на жирной от рыбьих потрохов скамье, в брезентовых негнущихся штанах, вспарывая ножом серебряно-скользкие сельдяные брюха.

А когда объявили по всем городам и селам набор добровольцев в Красную, тогда еще гвардию, воткнула вдруг Марютка нож в скамью, встала и пошла в негнущихся штанах своих записываться в красные гвардейцы.

Сперва выгнали, после, видя неотступно ходящей каждый день, погоготали и приняли красногвардейкой, на равных с прочими правах, но взяли подписку об отказе от бабьего образа жизни и, между прочим, деторождения до окончательной победы труда над капиталом.

Марютка – тоненькая тростиночка прибрежная, рыжие косы заплетает венком под текинскую бурую папаху, а глаза Марюткины шалые, косо прорезанные, с желтым кошачьим огнем.

Главное в жизни Марюткиной – мечтание. Очень мечтать склонна и еще любит огрызком карандаша на любом бумажном клоке, где ни попадется, выводить косо клонящимися в падучей буквами стихи.

Это всему отряду известно. Как только приходили куда-нибудь в город, где была газета, выпрашивала Марютка в канцелярии лист бумаги.

Облизывая языком сохнущие от волнения губы, тщательно переписывала стихи, над каждым ставила заглавие, а внизу подпись: стих Марии Басовой.

Стихи были разные. О революции, о борьбе, о вождях. Между другими о Ленине.


Ленин герой наш пролетарский,
Поставим статуй твой на площаде.
Ты низвергнул дворец тот царский
И стал ногою на труде.

Несла стихи в редакцию. В редакции пялили глаза на тоненькую девушку в кожушке, с кавалерийским карабином, удивленно брали стихи, обещали прочитать.

Спокойно оглядев всех, Марютка уходила.

Заинтересованный секретарь редакции вчитывался в стихи. Плечи его подымались и начинали дрожать, рот расползался от несдерживаемого гогота. Собирались сотрудники, и секретарь, захлебываясь, читал стихи.

Сотрудники катались по подоконникам: мебели в редакции в те времена не было.

Марютка снова появлялась утром. Упорно глядя в дергающееся судорогами лицо секретаря немигающими зрачками, собирала листки и говорила нараспев:

– Значит, невозможно народовать? Необделанные? Уж я их из самой середки, ровно как топором, обрубаю, а все плохо. Ну, еще потрудюсь, ничего не поделаешь! И с чего это они такие трудные, рыбья холера? А?

И уходила, пожимая плечами, нахлобучив на лоб туркменскую свою папаху.

Стихи Марютке не удавались, но из винтовки в цель садила она с замечательной меткостью. Была в евсюковском отряде лучшим стрелком и в боях всегда находилась при малиновом комиссаре.

Евсюков показывал пальцем:

– Марютка! Гляди! Офицер!

Марютка прищуривалась, облизывала губы и не спеша вела стволом. Бухал выстрел всегда без промаха.

Она опускала винтовку и говорила каждый раз:

– Тридцать девятый, рыбья холера. Сороковой, рыбья холера.

«Рыбья холера» – любимое словцо у Марютки.

А матерных слов она не любила. Когда ругались при ней, супилась, молчала и краснела.

Данную в штабе подписку Марютка держала крепко. Никто в отряде не мог похвастать Марюткиной благосклонностью.

Однажды ночью сунулся к ней только что попавший в отряд мадьяр Гуча, несколько дней поливавший ее жирными взглядами. Скверно кончилось. Еле уполз мадьяр, без трех зубов и с расшибленным виском. Отделала рукояткой револьвера.

Красноармейцы над Марюткой любовно посмеивались, но в боях берегли пуще себя.

Говорила в них бессознательная нежность, глубоко запрятанная под твердую ярко-цветную скорлупу курток, тоска по покинутым дома жарким, уютным бабьим телам.

Такими были ушедшие на север, в беспросветную зернь мерзлых песков, двадцать три, малиновый Евсюков и Марютка.

Пел серебряными вьюжными трелями буранный февраль. Заносил мягкими коврами, ледянистым пухом увалы между песчаными взгорбьями, и над уходящими в муть и буран свистало небо – то ли ветром диким, то ли назойливым визгом крестящих воздух вдогонку вражеских пуль.

Трудно вытаскивались из снега и песка отяжелевшие ноги в разбитых ботах, хрипели, выли и плевались голодные шершавые верблюды.

Выдутые ветрами такыры блестели соляными кристаллами, и на сотни верст кругом небо было отрезано от земли, как мясничьим ножом, по ровной и мутной линии низкого горизонта.

Эта глава, собственно, совершенно лишняя в моем рассказе.

Проще бы мне начать с самого главного, с того, о чем речь пойдет в следующих главах.

Но нужно же читателю знать, откуда и как появились остатки особого гурьевского отряда в тридцати семи верстах к норд-весту от колодцев Кара-Кудук, почему в красноармейском отряде оказалась женщина, отчего комиссар Евсюков – малиновый, и много еще чего нужно знать читателю.

Уступая необходимости, я и написал эту главу.

Но, смею уверить вас, она не имеет никакого значения.

Глава вторая
В которой на горизонте появляется темное пятно, обращающееся при ближайшем рассмотрении в гвардии поручика Говоруху-Отрока

От колодцев Джан-Гельды до колодцев Сой-Кудук семьдесят верст, оттуда до родника Ушкан еще шестьдесят две.

Ночью, ткнув прикладом в раскоряченный корень, сказал Евсюков промерзшим голосом:

– Стой! Ночевка!

Разожгли саксауловый лом. Горел жирным копотным пламенем, и темным кругом мокрел вокруг огня песок.

Достали из вьюков рис и сало. В чугунном котле закипела каша, едко пахнущая бараном.

Тесно сгрудились у огня. Молчали, лязгая зубами, стараясь спасти тело от знобящих пальцев бурана, заползающих во все прорехи. Грели ноги прямо на огне, и заскорузлая кожа ботов трещала и шипела.

Стреноженные верблюды уныло позвякивали бубенцами в белесой поземке.

Евсюков скрутил козью ножку трясущимися пальцами.

Выпустил дым, а с дымом выдавил натужно:

– Надо обсудить, значит, товарищи, куды теперь подаваться.

– На Хиву разве?

– Хы-ы! Сказанул! Шестьсот верст без малого по Кара-Кумам зимой? А жрать что будешь? Вшей разве в портках разведешь на кавардак?

– Один конец – подыхать!

Сжалось сердце у Евсюкова под малиновыми латами, но, не показав виду, яростно оборвал говорившего:

– Ты, мокрица! Панику не разводь! Подыхать каждый дурень может, а нужно мозгом помурыжить, чтобы не подохнуть.

– На хворт Александровский можно податься. Тама свой брат, рыбалки.

– Не годится, – бросил Евсюков, – было донесение, Деника десант высадил. И Красноводский и Александровский у беляков.

Кто-то сквозь дрему надрывисто простонал.

Евсюков ударил ладонью по горячему от костра колену. Отрубил голосом:

– Баста! Один путь, товарищи, на Арал! До Арала как добредем, там немаканы по берегу кочуют, поживимся – и в обход на Казалинск. А в Казалинске фронтовой штаб. Там и дома будем.

Отрубил – замолчал. Самому не верилось, что можно дойти.

Подняв голову, спросил рядом лежащий:

– А до Арала что шамать будем?

И опять отрубил Евсюков:

– Штаны подтянуть придется. Не велики князья! Сардины тебе с медом подавать? Походишь и так. Рис пока есть, муки тоже малость.

– На три перехода?

– Что ж на три! – А до Черныш-залива – десять отседова. Верблюдов шестеро. Как продукт поедим – верблюдов резать будем. Все едино ни к чему. Одного зарежем, мясо на другого и дальше. Так и допрем.

Молчали. Лежала у костра Марютка, облокотившись на руки, смотрела в огонь пустыми, немигающими кошачьими зрачками. Смутно стало Евсюкову.

Встал, отряхнул с куртки снежок.

– Кончь! Мой приказ – на заре в путь. Може, не все дойдем, – шатнулся вспуганной птицей комиссарский голос, – а идти нужно… потому, товарищи… революция вить… За трудящих всего мира!

Смотрел поочередно комиссар в глаза двадцати трех. Не видел уже огня, к которому привык за год. Мутны были глаза, уклонялись, и метались под опущенными ресницами отчаяние и недоверие.

– Верблюдов пожрем, потом друг дружку жрать придется.

Опять молчали.

– Без рассуждениев! Революционный долг знаешь? Молчок! Приказал кончено! А то враз к стенке.

Закашлялся и сел.

И тот, что мешал кашу шомполом, неожиданно весело швырнул в ветер:

– Чего сопли повесили? Тюпайте кашу – дарма варил, что ли? Вояки, едрена вошь!

Выхватывали ложками густые комья жирного распухшего риса, обжигаясь, глотали, чтобы не остыло, но, пока глотали, на губах налипала густая корка заледеневшего противно-стеаринового сала.

Костер дотлевал, выбрасывая в ночь палево-оранжевые фонтаны искр. Еще теснее прижимались, засыпали, храпели, стонали и ругались спросонья.

Уже под утро разбудили Евсюкова быстрые толчки в плечо. Трудно разлепив примерзшие ресницы, схватился, дернулся по привычке окостенелой рукой за винтовкой.

– Стой, не ершись!

Нагнувшись, стояла Марютка. В желто-сером дыму бурана поблескивали кошачьи огни.

– Ты что?

– Вставай, товарищ комиссар! Только без шуму! Пока вы дрыхли, я на верблюде прокатилась. Караван Киргизии идет с Джан-Гельдов.

Евсюков перевернулся на другой бок. Спросил, захлебнувшись:

– Какой караван, что врешь?

– Ей-пра… провалиться, рыбья холера! Немаканы! Верблюдов сорок!

Евсюков разом вскочил на ноги, засвистал в пальцы. С трудом поднимались двадцать три, разминая не свои от стужи тела, но, услыхав о караване, быстро приходили в себя.

Поднялись двадцать два. Последний не поднялся. Лежал, кутаясь в попону, и попона тряслась зыбкой дрожью от бьющегося в бреду тела.

– Огневица! – уверенно кинула Марютка, пощупав пальцами за воротом.

– Эх, черт! Что делать будешь? Накройте кошмами, пусть лежит. Вернемся – подберем. В какой стороне караван, говоришь?

Марютка взмахнула рукой к западу.

– Не дально! Верстов шесть. Богаты немаканы. Вьюков на верблюдах – во!

– Ну, живем! Только не упустить. Как завидим, обкладай со всех сторон. Ног не жалей. Которы справа, которы слева. Марш!

Зашагали ниточкой между барханами, пригибаясь, бодрея, разогреваясь от быстрого хода.

С плоенной песчаными волнами верхушки бархана увидели вдалеке на плоском, что обеденный стол, такыре темные пятна вытянутых в линию верблюдов.

На верблюжьих горбах тяжело раскачивались вьюки.

– Послал восподь! Смилостивился, – упоенно прошептал рябой молоканин Гвоздев.

Не удержался Евсюков, обложил:

– Восподь?.. Доколе тебе говорить, что нет никакого воспода, а на все своя физическая линия.

Но некогда было спорить. По команде побежали прыжками, пользуясь каждой складочкой песка, каждым корявым выползком кустарников. Сжимали до боли в пальцах приклады: знали, что нельзя, невозможно упустить, что с этими верблюдами уйдут надежда, жизнь, спасение.

Караван проходил неспешно и спокойно. Видны уже были цветные кошмы на верблюжьих спинах, идущие в теплых халатах и волчьих малахаях киргизы.

Сверкнув малиновой курткой, вырос Евсюков на гребне бархана, вскинул на изготовку. Заорал трубным голосом:

– Тохта! Если ружье есть – кладь наземь. Без тамаши, а то всех угроблю.

Не успел докричать, – оттопыривая зады, повалились в песок перепуганные киргизы.

Задыхаясь от бега, скакали со всех сторон красноармейцы.

– Ребята, забирай верблюдов! – орал Евсюков.

Щенками тявкнули обозленные пули, и рядом с Евсюковым ткнулся кто-то в песок головой, вытянув недвижные руки.

– Ложись!.. Дуй их, дьяволов!.. – продолжал кричать Евсюков, валясь в выгреб бархана. Защелкали частые выстрелы.

Стреляли из-за залегших верблюдов неведомые люди.

Непохоже было, чтобы киргизы. Слишком меткий и четкий был огонь.

Пули тюкались в песок у самых тел залегших красноармейцев.

Степь грохотала перекатами, но понемногу затихали выстрелы от каравана.

Красноармейцы начали подкатываться перебежками.

Уже шагах в тридцати, вглядевшись, увидел Евсюков за верблюдом голову в меховой шапке и белом башлыке, а за ней плечо, и на плече золотая полоска.

– Марютка! Гляди! Офицер! – повернул голову к подползшей сзади Марютке.

Неспешно повела стволом. Треснул раскат.

Не то обмерзли пальцы у Марютки, не то дрожали от волнения и бега, но только успела сказать: «Сорок первый, рыбья холера!» – как, в белом башлыке и синем тулупчике, поднялся из-за верблюда человек и поднял высоко винтовку. А на штыке болтался наколотый белый платок.

Марютка швырнула винтовку в песок и заплакала, размазывая слезу по облупившемуся грязному лицу.

Евсюков побежал на офицера. Сзади обогнал красноармеец, размахиваясь на ходу штыком для лучшего удара.

– Не трожь!.. Забирай живьем, – прохрипел комиссар.

Человека в синем тулупчике схватили, свалили на землю.

Пятеро, что были с офицером, не поднялись из-за верблюдов, срезанные колючим свинцом.

Красноармейцы, смеясь и ругаясь, тащили верблюдов за продетые в ноздри кольца, связывали по нескольку.

Киргизы бегали за Евсюковым, виляя задами, хватали его за куртку, за локти, штаны, снаряжение, бормотали, заглядывали в лицо жалобными узкими щелками.

Комиссар отмахивался, убегал, зверел и, сам морщась от жалости, тыкал наганом в плоские носы, в обветренные острые скулы.

– Тохта, осади! Никаких возражениев!

Пожилой, седобородый, в добротном тулупе, поймал Евсюкова за пояс.

Заговорил быстро-быстро, ласково пришептывая:

– Уй-бай… Плоха делал… Киргиз верблюда жить нада. Киргиз без верблюда помирать пошел… Твоя, бай, так не делай. Твоя деньга хотит – наша дает. Серебряна деньга, царская деньга… киренка бумаж… Скажи, сколько твоя давать, верблюда назад дай?

– Да пойми ж ты, дубовая твоя голова, что нам тоже теперь без верблюдов подыхать. Я ж не граблю, а по революционной надобности, во временное пользование. Вы, черти немаканые, пехом до своих добредете, а нам смерть.

– Уй-бай. Никарош. Отдай верблюда – бири абаз, киренки бири, – тянул свое киргиз.

Евсюков вырвался.

– Ну тя к сатане! Сказал, и кончено. Без разговору. Получай расписку, и все тут.

Он ткнул киргизу нахимиченную на лоскуте газеты расписку.

Киргиз бросил ее в песок, упал и, закрыв лицо, завыл.

Остальные стояли молча, и в косых черных глазах дрожали молчаливые капли.

Евсюков отвернулся и вспомнил о пленном офицере.

Увидел его между двумя красноармейцами. Офицер стоял спокойно, слегка отставив правую ногу в высоком шведском валенке, и курил, с усмешкой смотря на комиссара.

– Кто такой есть? – спросил Евсюков.

– Гвардии поручик Говоруха-Отрок. А ты кто такой? – спросил в свою очередь офицер, выпустив клуб дыма.

И поднял голову.

И когда посмотрел в лица красноармейцев, увидели Евсюков и все остальные, что глаза у поручика синие-синие, как будто плавали в белоснежной мыльной пене белка шарики первосортной французской синьки.

Глава третья
О некоторых неудобствах путешествия в Средней Азии без верблюдов и об ощущениях спутников Колумба

Сорок первым должен был стать в Марюткином счете гвардии поручик Говоруха-Отрок.

Но то ли от холода, то ли от волнения промахнулась Марютка.

И остался поручик в мире лишней цифрой на счету живых душ.

По приказу Евсюкова выворотили пленнику карманы и в замшевом френче его, на спине, нашли потайной кармашек.

Взвился поручик на дыбы степным жеребенком, когда красноармейская рука нащупала карман, но крепко держали его, и только дрожью губ и бледностью выдал волнение и растерянность.

Добытый холщовый пакетик Евсюков осторожно развернул на своей полевой сумке и, неотрывно впиваясь глазами, прочитал документы. Повертел головой, задумался.

Было обозначено в документах, что гвардии поручик Говоруха-Отрок, Вадим Николаевич, уполномочен правительством верховного правителя России адмирала Колчака представлять особу его при Закаспийском правительстве генерала Деникина.

Секретные же поручения, как сказано было в письме, поручик должен был доложить устно генералу Драценко.

Сложив документы, Евсюков бережно сунул их за пазуху и спросил поручика:

– Какие такие ваши секретные поручения, господин офицер? Надлежит вам рассказать, все без утайки, как вы есть в плену у красных бойцов, и я командующий комиссар Арсентий Евсюков.

Вскинулись на Евсюкова поручичьи ультрамариновые шарики.

Ухмыльнулся поручик, шаркнул ножкой.

– Monsieur Евсюков?.. Оч-чень рад познакомиться! К сожалению, не имею полномочий от моего правительства на дипломатические переговоры с такой замечательной личностью.

Веснушки Евсюкова стали белее лица. При всем отряде в глаза смеялся над ним поручик.

Комиссар вытащил наган.

– Ты, моль белая! Не дури! Или выкладай, или пулю слопаешь!

Поручик повел плечом.

– Балда ты, хоть и комиссар! Убьешь – вовсе ничего не слопаешь!

Комиссар опустил револьвер и чертыхнулся.

– Я тебя гопака плясать заставлю, сучье твое мясо. Ты у меня запоешь, буркнул он.

Поручик так же улыбался одним уголком губ.

Евсюков плюнул и отошел.

– Как, товарищ комиссар? В рай послать, что ли? – спросил красноармеец.

Комиссар почесал ногтем облупленный нос.

– Не… не годится. Это заноза здоровая. Нужно в Казалинск доставить. Там с него в штабе все дознание снимут.

– Куда ж его еще, черта, таскать? Сами дойдем ли?

– Афицерей, что ль, вербовать начали?

Евсюков выпрямил грудь и цыкнул:

– Твое какое дело? Я беру – я и в ответе. Сказал!

Обернувшись, увидел Марютку.

– Во! Марютка! Препоручаю тебе их благородие. Смотри в оба глаза. Упустишь – семь шкур с тебя сдеру!

Марютка молча вскинула винтовку на плечо. Подошла к пленному.

– А ну-ка поди сюды. Будешь у меня под караулом. Только не думай, раз я баба, так от меня убечь можно. На триста шагов на бегу сниму. Раз промазала, в другой не надейся, рыбья холера.

Поручик скосил глаза, дрогнул смехом и изысканно поклонился.

– Польщен быть в плену у прекрасной амазонки.

– Что?.. Чего еще мелешь? – протянула Марютка, окинув поручика уничтожающим взглядом. – Шантрапа! Небось, кроме падекатра танцевать, другого и дела не знаешь? Пустого не трепли! Топай копытами Шагом марш!

В этот день заночевали на берегу маленького озерка.

Из-подо льда прелью и йодом воняла соленая вода.

Спали здорово. С киргизских верблюдов поснимали кошмы и ковры, завернулись, укутались – теплынь райская.

Гвардии поручика на ночь крепко связала Марютка шерстяным верблюжьим чумбуром по рукам и ногам, завила чумбур вокруг пояса, а конец закрепила у себя на руке.

Кругом ржали. Лупастый Семянный крикнул:

– Глянь, бра, – Марютка милово привораживает. Наговорным корнем!

Марютка повела глазом на ржущих.

– Брысь-те к собакам, рыбья холера! Смешки… А если убегнет?

– Дура! Что ж у него, две башки? Куды бечь в пески?

– В пески – не в пески, а так вернее. Спи ты, кавалер чумелый.

Марютка толкнула поручика под кошму, сама привалилась сбоку.

Сладко спать под шерстистой кошмой, под духмяным войлоком. Пахнет от войлока степным июльским зноем, полынью, ширью зернь-песков бесконечных. Нежится тело, баюкается в сладчайшей дреме.

Храпит под ковром Евсюков, в мечтательной улыбке разметалась Марютка, и, сухо вытянувшись на спине, поджав тонкие, красивого выреза, губы, спит гвардии поручик Говоруха-Отрок.

Один часовой не спит. Сидит на краю кошмы, на коленях винтовка-неразлучница, ближе жены и зазнобушки.

Смотрит в белесую снеговую сутемь, где глухо брякают верблюжьи бубенчики.

Сорок четыре верблюда теперь. Путь прям, хоть и тяжек.

Нет больше сомнения в красноармейских сердцах.

Рвет, заливается посвистами ветер, рвется снежными пушинками часовому в рукава. Ежится часовой, поднимает край кошмы, набрасывает на спину. Сразу перестает колоть ледяными ножами, оттеплевает застывшее тело.

Снег, муть, зернь-пески.

Смутная азийская страна.

– Верблюды где?.. Верблюды, матери твоей черт!.. Анафема… сволочь рябая! Спать?.. Спать?.. Что ж ты наделал, подлец? Кишки выпущу!

У часового голова идет кругом от страшного удара сапогом в бок. Мутно водит глазами часовой.

Снег и муть.

Сутемь дымная, утренняя. Зернь-пески.

Нет верблюдов.

Где паслись верблюды, следы верблюжьи и человечьи. Следы остроносых киргизских ичигов.

Шли, наверно, тайком всю ночь киргизы, трое, за отрядом и в сон часового угнали верблюдов.

Столпясь, молчат красноармейцы. Нет верблюдов. Куда гнаться? Не догонишь, не найдешь в песках…

– Расстрелять тебя, сукина сына, мало! – сказал Евсюков часовому.

Молчит часовой, только слезы в ресницах замерзли хрусталиками.

Вывернулся из-под кошмы поручик. Поглядел, свистнул. Сказал с усмешечкой:

– Дисциплиночка советская! Олухи царя небесного!

– Молчи хоть ты, гнида! – яростно зыкнул Евсюков и не своим, одеревенелым шепотом бросил: – Ну, что ж стоять? Пошли, братцы!

Только одиннадцать гуськом, в отрепьях, шатаясь, вперевалку карабкаются по барханам.

Десятеро ложились вехами на черной дороге.

Утром мутнеющие в бессилье глаза раскрывались в последний раз, стыли недвижными бревнами распухшие ноги, вместо голоса рвался душный хрип.

Подходил к лежащему малиновый Евсюков, но уже не одного цвета с курткой было комиссарское лицо. Высохло, посерело, и веснушки по нему, как старые медные грошики.

Смотрел, качал головой. Потом ледяное дуло евсюковского нагана обжигало впавший висок, оставив круглую, почти бескровную, почернелую ранку.

Изорвались куртки и штаны, разбились в лохмотья боты, обматывали ноги обрывками кошм, заматывали тряпками отмороженные пальцы.

Десять идут, спотыкаясь, качаясь от ветра.

Один идет прямо, спокойно.

Гвардии поручик Говоруха-Отрок.

Не раз говорили красноармейцы Евсюкову:

– Товарищ комиссар! Что ж долго его таскать? Только порцию жрет задарма. Опять же одежа, обужа у него хороша, поделить можно.

Но запрещал Евсюков трогать поручика.

– В штаб доставлю или с ним вместе подохну. Он много порассказать может. Нельзя такого человека зря бить. От своей судьбы не уйдет.

Руки у поручика связаны в локтях чумбуром, а конец чумбура у Марютки за поясом. Еле идет Марютка. На снеговом лице только играет кошачья желть ставших громадными глаз.

А поручику хоть бы что. Побледнел только немного.

Подошел однажды к нему Евсюков, посмотрел в ультрамариновые шарики, выдавил хриплым лаем:

– Черт тебя знает! Двужильный ты, что ли? Сам щуплый, а тянешь за двух. С чего это в тебе сила такая?

Повел губы поручик всегдашней усмешкой. Спокойно ответил:

– Не поймешь. Разница культур. У тебя тело подавляет дух, а у меня дух владеет телом. Могу приказать себе не страдать.

– Вона что, – протянул комиссар.

Дыбились по бокам барханы, мягкие, сыпучие, волнистые. На верхушках их с шипеньем змеился от ветра песок, и казалось, никогда не будет конца им.

Падали в песок, скрежеща зубами. Выли удавленно:

– Не пойду даля. Оставьте отдохнуть. Мочи нет.

Подходил Евсюков, подымал руганью, ударами.

– Иди! От революции дезертировать не могишь.

– Арал!.. Братцы!..

И упал ничком. Евсюков через силу взбежал на бархан. Ослепляющей синевой мазнуло по воспаленным глазам. Зажмурился, заскреб песок скрюченными пальцами.

Не знал комиссар о Колумбе и о том, что так точно скребли пальцами палубу каравелл испанские мореходы при крике: «Земля!»